Tuesday, 9 June 2015

МАЙЯ ШВАРЦМАН
Бельгия
Родилась в Екатеринбурге, скрипач. Живет в Бельгии.










Ссылка
В переживаньях трепетной любви
к виновнику невзгод, в припадках рвенья –
знай впитывай, записывай да рви, –
порабощающего вдохновенья
он избежать не мог. За стык миров
цепляясь в мыслях, в судорогах щеря
кривые зубы, клокотаньем строф
давясь, он десять дней провёл в пещере,
наитья раздувая наугад,
раскармливая сны, виденья множа.
Сгорали смыслы, падая в закат
богов; змеясь, слова меняли кожу.
Он ослабел от жажды, голодал
в капкане грота не длинней сажени,
проваливаясь в призрачный портал
в попытке бегства от воображенья:
в себя, глазами внутрь, взаимосвязь
с реальностью порвав, и антифоном
гудела кровь, в сосудах колотясь.
Процеженные горлом изнурённым,
текли слова, затвердевал металл
пророчеств, переписывался атлас
вселенной, – а снаружи крепко спал
в неведенье патриархальный Патмос.

* * *
   В Израиле был объявлен сбор волос для женщин, больных раком.Число  пожертвований превысило ожидаемый результат в сотни раз.
          Из газет августа 2013
 Пристально глядя в зеркало от потолка до пола,
ею любующееся, губу закусив, стоит
и выпускает на волю пряди волос тяжёлых,
медные водопады смуглая Шуламит.
Шпильки, заколки, гребни и остальные цацки
вынуты, и по груди и лопаткам, виясь, текут
волосы, стадо коз, сходящих с горы Галаадской,
царственной красоты полновесный пуд.

Рядом на мраморной полке, средь капель влаги,
серьги, браслет, мобильник, флакон духов,
связкой ключей прижатый листок бумаги –
снимок на нём и надпись в несколько слов.
Лысою моной лизой, режуще синеока,
девушка с фотографии жёстко глядит, без слёз:
наша сестра, что ещё мала, и груди нет у неё, как
после химиотерапии нет теперь и волос.

Губы бескровно сжаты, шея – сухой былинкою,
взгляд её глаз запавших, тёмных в себе таит
древнее «заклинаю вас, дщери иерусалимские».
В эти глаза, как в зеркало, смотрится Шуламит.
Семеро нас должно быть, чтоб в утешенье силу
женственности утраченной, которую отнял рак,
иллюзорно вернуть тебе. Чтоб на парик хватило
только один – должно быть семеро нас, сестра.

Сплю я, а сердце бодрствует: я отопру возлюбленному
стриженая, а милый повернётся мой и уйдёт,
как мне решиться?.. Ножницы выбирает она с зазубринами
и запускает лезвия в рыжий водоворот.
Пусть непрозрачны стены и Шуламит не видно:
в сотнях и сотнях комнат, руки, что гибче лоз,

за головы закинув, шеи с натугой выгнув,
сотни прекрасных женщин режут снопы волос.



An die Freude
 Пробравшийся в обход консьержек и лифтёрш,
засевший в закутке, оборван и зловонен,
в подъезде на Морской одутловатый бомж
мычал негромко «Seid umschlungen, Millionen».
Законные жильцы, спешащие наверх,
под лестницу во тьму таращились, брезгливо
взирая на того, кто, копошась, как червь,
рулады выводил известного мотива.

Напыщенная песнь, славнейшая из од,
кто помнил бы тебя, когда бы не Бетховен?
Акустика плыла, и лестничный пролёт
подхватывал слова, и эхо, хору вровень,
приподнято несло торжественный рефрен
о братстве и любви. В окно кривился месяц.
Великий гимн кружил и отлетал от стен.
Органом навесным гудели марши лестниц.

Чего боялись те, кто ускоряли шаг,
свой образцовый мир храня от драм и смрада,
и машинально в такт тому, что пел чужак,
ворчали про себя о вызове наряда?
И кто был падший дух, бездомный златоуст,
оставшийся для всех бродягой заурядным,
кто лучезарный стих гнусавил наизусть,
пока не отошёл в застуженном парадном?

* * *
                                 Aan Filip Vleeshouwers
 Клейкой лимфой, пигментом, белком загущается смесь
из воды и чернил. Лёгкой кистью, нежней колонковой,
добавляется капля в пейзаж – весь сияющий, весь
словно звонкий целковый:

с ослепительным солнцем, с тропой между рощ и болот,
с мягкой дымчатой далью, плывущей до кромки сюжета.
Нанесённое мутное пятнышко влажно живёт
предвкушением цвета.
 Прорастая в волокна холста, обретает черты,
наживает дыханье и тонкий сквозной эпителий,
уязвимей моллюска в бессилье своей наготы,
в сотни раз мягкотелей.

Но не дольше мгновенья. Картины безмолвный статист
растворяется в новом мазке, в пестроте наслоений,
что наносит на зыбь полотна неустанная кисть
в мастерской сновидений.

 Письмо брату
                        Saint-Rémy-de-Provence, 1889
 Договорился с доктором и вот
могу работать. Так что я не заперт,
не связан, не стеснён, наоборот,
мне можно выходить. Недавно скатерть
забрал в столовой: кончились холсты,
а лето хода замедлять не станет,
чтоб подождать меня. Не мог бы ты
рулон прислать скорее? Подрастанье
цветов меня торопит, колорит
полей томит, когда простор подрезан
мазком графитной тучи; лавр искрит,
лаванда отливает веронезом,
над пашней от взлетающих ворон
идут воронки воздуха – спиралью
вкруг кипарисов; кадмий, вермильон
заката рвутся вон из пасторали –
и мне не успокоиться, хоть влезь
в нутро палитры, в масло, грунт и гущу!
Безумие – такая же болезнь,
как всякая другая, ей присущи
припадки здравых мыслей, как предлог
для лучшего контраста прихотливых
и резких красок. Если бы ты мог
хоть раз взглянуть на здешние оливы
с изнанкой листьев цвета серебра,
все в патине, наплывах и коросте!
Я их писал четырежды вчера
и мастихином соскребал со злостью,
и вновь из туб выдавливал гарнир
к жаркому жизни, не желая точку
поставить в ней... Поверь, небесный мир
я вижу в блеске на молочной мочке
у «Девушки» Вермеера! – как быть,
когда я только собственное ухо,
а не шедевр способен предложить
в уплату за земную потаскуху?
Согласен, я хватил. Повинны в том
абсент, жара и скверные причуды
моих затмений. Я в кармане бром
теперь таскаю в поле на этюды
и бьюсь над светом: схватишь тон куста,
а небо побурело, пожелтело...
Возможно, тяга смешивать цвета
Создателя влечёт вот так же, Тео.

КАК ДЕНДИ ЛОНДОНСКИЙ ОДЕТ
                      к строке Пушкина из «Евгения Онегина»
Когда-то латы и кираса,
затем мундир и редингот,
потом жилет из канифаса,
а там практичный коверкот –
так одевался прежде тот,
кто ричардсона и ловласа
сторонник был иль антипод,
но главное – компатриот.

Всё это в прошлом. Блеск лампаса
и с ним колониальный шлем
британский лев сменил на массу
иных дресс-кодовых проблем
и в моду ввёл тональный крем
столь толерантного окраса,
что колер собственных эмблем,
забыл, похоже, насовсем.
В толпе английского покроя,
однообразной, словно дождь,
ни алой розы, ни героя
былых романов не найдёшь,
кто спенсер или макинтош
носил с достойной простотою.
И улиц горловой галдёж
с речами книжными несхож.

На подиумах тротуаров
искать эсквайров стильный след
не стоит: лишь в карманах пары
не досчитаешься монет.
А убегающий брюнет
в эргономичных шароварах
и есть на твой вопрос ответ:
кàк денди лондонский одет.

ЗА ГОРОДОМ
Из тесных улиц выпорот,
как выпущен в запас,
раскинул руки пригород –
привольно, напоказ,
от городской окраины
в поля рванул стрелой
удравшей от хозяина
собакой молодой.

Свои тропинки выпростав 
из улиц-рукавов,
ряды домов порывисто 
ветрами распоров,
с околицы, не мешкая,   
предместье началось,
как будто бы мережкою
продёрнулось насквозь.


Промётана, простёгана
лужаек пестрота
канавками, дорогами,
полынью обжита,
прошита по обочинам
стежками медуниц             
и стрёкотом прострочена
велосипедных спиц.

Цветочным крапом выстлана
земли июньской ткань.
Шмели с тысячелистника 
пыльцой взимают дань.
Мерцая синим золотом
в однообразье поз,
на дрожь воды наколота
коллекция стрекоз.

Вскипает духом лакомым
разросшийся тимьян,
ворсистый выгон маками
закапан по краям,
а подорожник, наскоро
протиснувшись вперёд,
зелёным лейкопластырем
заранее растёт.

В полях, изрытых шахтами
кротов, меж лебеды,
с утра играют в шахматы
сороки и дрозды,
за мошками и зёрнами            
охотясь, в свой черёд
то белыми, то чёрными
обозначают ход.

Как обувь, сбросив в городе 
брусчатку мостовой,
простор бежит по молоди,
по зелени, босой;


и ширится, и щурится 
морщинами дорог, –
пока не юркнет улицей
в соседний городок.

***
Праздники, годовщины – пора пожаров,
пламя итогов, гордости и обид.
Пышный салют над лаврами юбиляра.
В небе рубины, яхонты, лазурит,
знаки выводят –такие, как Валтасару
давеча. Стоит вчитаться, пока горит.

Темный туннель всё уже, всё злей придирки
к ближним, всё ближе к телу – венки, хвала,
тосты, но не отмыть даже в чистом спирте
стен и застенков памяти добела.
Мир всё тесней, как платьице после стирки.
Вскорости жизнь нам станет совсем мала.

ЦВЕТНОЙ СЛУХ
Сойдя с велосипеда, он решил
передохнуть и, обогнув подмостки,
свернул на луг. Шуршанье крепких шин
он слышал сизым. Воротник матроски
промок в траве, когда он навзничь лёг,
до синевы черничного напитка.
Он сунул в рот горчащий стебелёк
и опершись на локти стал следить, как
медлительный и важный махаон 
oписывает сложную орбиту
вокруг вьюнков, как будто посвящён
в гроссмейстерские тонкости гамбита.
Наперерез его ходам вилась
капустница и билась, невзирая
на правила, за белых, горячась
и собственную партию играя.
С цветка перелетая на цветок,
две бабочки в полуденной нирване
собой являли цветовой подлог,
не совпадая с собственным названьем.
Ни розово-фланелевого «м»
не виделось в окраске махаона,
ни золота от солнечных фонем
в капустнице, ни жестяного тона
от «ц»...
               Как странно выглядят слова
в недостоверно выкрашенном мире!
Всё это обнаружилось, едва
он азбуку узнал. Лишь в кашемире
на материнской шали был узор,
похожий приблизительно по цвету
на краски букв: оранжевый повтор
ворсинок «е», чернильные пометы
густого «а» сквозь палевое «и»...
А как цвели в гостиной разговоры,
пока он лежа на полу бои
солдатиков устраивал, и фору
давал любимцам! Помнилось ему
название «Цусима», с баритонным
и влажным блеском, спуском в полутьму
и шоколадно-тёмным обертоном...

Пора домой. Там ждут к обеду двух
гостей, а после чая будет теннис.
И по площадке карий сладкий дух
от земляники, что, кипя и пенясь,
в варенье превращается, пойдёт,
и девочка с соседней белой дачи
мяча увидит упоённый взлёт
от крепкой каучуковой подачи...
Так грезит он в траве, хмельной от пут
звенящих слов, кружась в их хороводе.
И слышно издалёка, как зовут
из-за ольховой рощицы: «Воло-одя!..»



0 comments:

Post a Comment